Глава первая
История. Люди не придумали ничего более скучного, чем уроки по истории.
Мировые войны, борьба за ресурсы и власть — всё это дела давно минувших дней, и я не понимаю, зачем мне это знать. Человечество победило эти пороки. Об этом говорят так часто, что это уже похоже на белый шум: профилактика, ранняя диагностика, носители выявляются вовремя, общество в безопасности. Говорят с экранов, в школе, в очереди к врачу — заботливо, бесконечно, тем особым голосом, каким объясняют то, что очевидно. Я давно перестал вслушиваться. Но разум сам цеплялся за этот шум.
Единственный плюс от факультатива по истории — это возможность любоваться ей.
Она забавно щурится, потому что луч солнца светит прямо в глаза. Луч отражается от окна в доме напротив. Чтобы достать до тех окон, солнце должно перевалить через нашу крышу — в школе четыре этажа, метров двенадцать, до соседнего дома вдвое больше, и выше нашей крыши для него солнце поднимается только к полудню. Значит, около двенадцати; значит, ещё минут пятнадцать, и бубнёж преподавателя закончится.
Я считаю это неосознанно. Оно считается само.
Яна — первая любовь навсегда. Но не единственная. Чуть меньше, чем Яну, и намного больше, чем историю, я люблю разговаривать с богом. Если бы я сказал так на улице, меня бы записали в религиозные фанатики, а это сейчас почти диагноз. «Математика — это язык, на котором говорит бог», — так когда-то сказала мне мама.
История — обязательный предмет для медика. Смешно, если вдуматься: будущим врачам зачем-то полагается назубок знать даты войн, которых не было на нашем веку. Но это только на первый взгляд не вяжется. Нам ведь всё время повторяют: человечество спасли не пушки, а лаборатория. Значит, медик должен помнить, от чего спас, — иначе как ему беречь то, что добыто. История тут не про прошлое. Она про то, кем мы себя считаем. Вот вся причина, по которой я здесь, а не где-нибудь, где числа важнее прошлого.
Отец сказал — медицина, и я сказал — хорошо. Яна сказала — биоэтика, и я сказал — да будет так. Удобно, когда все твои причины складываются в одну сторону. Можно сделать вид, что выбрал сам.
— Маркевич.
Преподаватель не повышает голос. Ему незачем. В нашем мире никто не повышает голос — это считается чем-то вроде дурного запаха.
— Маркевич, ты с нами?
— Да, тысяча девятьсот тридцать девятый.
— … раз я прошу тебя быть повнимательней на моих уроках.
Кто-то смеётся. Яна немного оборачивается, ровно настолько, чтобы я увидел, что она оборачивается, и не настолько, чтобы это заметил кто-то еще.