Автозак был рассчитан на восемь человек, а сидело одиннадцать, и Егор пересчитал их дважды, потому что это было единственное, что он мог сделать.
Сначала по ногам, чтобы не поднимать глаз: сапоги, ботинки, снова сапоги, одна пара кроссовок с порванным носком, из которого торчал серый носок, и этот носок почему-то было невыносимо видеть. Потом по головам, когда машину тряхнуло на стыке и всех качнуло к нему, выдохнув махоркой и кислой пересыльной капустой, и на секунду он оказался так близко к чужим лицам, что различил седую щетину на подбородке соседа и красную ниточку сосуда в его глазу. Одиннадцать. Он держал цифру в голове, как держат в кулаке монету, и пока держал, внутри было прохладно и пусто, как в подъезде зимой, когда дверь хлопнула и ещё не закрылась.
Стоило отпустить — всплывало слово.
За три недели никто не произнёс его вслух. Ни судья, ни следователь, ни конвой, ни те, кто сидел с ним на пересылке и смотрел так, будто он уже умер и ещё не знает об этом. Слово лежало на дне, под всем остальным, и всплывало ровно в ту секунду, когда он переставал считать, — и тогда он начинал заново. Столбы за решёткой окна. Заклёпки на железной двери: двадцать четыре, он знал это уже на третьем часу. Трещины в резиновом коврике под ногами, похожие на карту реки, которой нет.
Одиннадцать. Значит, по дороге кого-то подсадят. Или кто-то не доедет.
Второе бывало, и он знал это не из рассказов. На пересылке в Пензе, в соседней камере, был парень, которого утром не досчитались на поверке. Дежурный провёл пальцем по списку, что-то вычеркнул, и больше об этом не говорили — ни дежурный, ни те, кто сидел в той камере и видел, как это было. Егор тогда тоже промолчал. Он вообще умел молчать так, что это выглядело как согласие. Теперь он вспоминал того парня при каждом торможении, и живот сжимался в твёрдый, холодный кулак, и он думал: а если так же, если просто вычеркнут, то кто узнает? Мать узнает. Через месяц, через два, из письма, которого не будет.
Девять лет. «С отбыванием в учреждении особого режима». Судья, немолодая, в очках с толстыми стёклами, за которыми глаза казались маленькими и мокрыми, произнесла это ровно, как читают адрес с конверта, и он тогда не понял. Понял позже, на пересылке, когда его спросили, за что и сколько, и он назвал статью и срок, и трое мужиков, которые до этого смотрели сквозь него, как сквозь стекло, вдруг посмотрели прямо. Без злобы. Без интереса даже. С той тихой, почти ласковой жалостью, с какой смотрят на похороненного. Один из них, пожилой, с вытатуированным на пальцах перстнем, сказал только: «Ну, значит, туда», — и отвернулся, и Егор полночи лежал, повторяя это «туда» и не находя ему места.