Иногда мне кажется, надо было замёрзнуть тогда в старой Москве. Лежал бы себе под снегом, и было бы мне уже хорошо. Мы тогда много чего с собой везли: книги, телевизор, женские трусы. Книги жгли по дороге, чтобы согреться. Телевизор обменяли в Клину на крупу и не пожалели — крупы хватило на месяц, а телевизор всё равно показывать было нечего. Трусы пошли лучше всего. Бабы за чистые трусы готовы были на многое, мужики — для своих баб — ещё на большее. Если бы всё было хорошо, я бы на юга подался, отдыхать. Бандюки ждали нас у самого Мороза. Теперь это они поедут на юга, только без пары своих товарищей, если у бандюков бывают товарищи. Эти в ад попадут, и хрен с ними, нехер человечину жрать. Я вот тоже жрать хочу, а человечину не ем.
Мороз — это так называется граница между очень холодно и ужасно холодно. Где, если стоять лицом, через минуту перестаёшь чувствовать лицо, а струя замерзает, не долетая до снега. Дальше Мороза только убогие ходят, потому что им терять нечего, и церковники — потому что у них есть, во что верить. Мы с ребятами шли через него двое суток. Дошли четверо из одиннадцати. Бандюков было трое, они шли за нами от самой Твери, ждали, когда мы отморозим достаточно, чтобы взять без шума. Не дождались на сорок минут.
Серое над головой, грязно-белое под ногами, и между ними такая же серая муть, в которой висят, как взвесь, мелкие острые крупинки. Это не снег. Снег у нас идёт раз в месяц, медленный, тяжёлый. А это то, что ветер сдирает с крыш и с насыпей и носит по кругу, не давая лечь, — мёртвая пыль изо льда, мелкая как мука. Она лезет под капюшон, в рукава. Солнце где-то есть. Когда-то в полдень в небе делается чуть желтее, как будто за серой простынёй включили слабую лампочку и тут же выключили, и ты понимаешь, что это был полдень. По этому жёлтому пятну я и шёл от самой Твери, держа его слева утром и справа к вечеру. Часов давно ни у кого нет — то есть часы есть, циферблаты, корпуса, цепочки, — а времени в них нет.
Город начинается без объявления. Сначала это просто бугры под снегом — высокие, ровные, в ряд, — и ты не сразу понимаешь, что это пятиэтажки по самые крыши. Из крыш торчат трубы, из труб идёт дым — тонкий, ровный, без запаха, потому что жгут уже не дрова, а что попало, и запах того, что жгут, оседает прямо в трубе чёрной коркой. Между бугров — траншеи, в человеческий рост, протоптанные и подрытые. По траншеям и ходят. На стенках траншей — наледь в палец толщиной, гладкая, синяя, и в ней, если приглядеться, видны вмёрзшие вещи: чей-то рукав, провод, чей-то ботинок носком наружу, окурки и бутылки. Это слои. Каждая зима кладёт свой слой, и в нём то, что эта зима убила и скрыла. Археолог бы такому, конечно, порадовался, но археологов больше нет.