Слово «чайник» он выводил уже в третий раз за месяц.
Скотч отходил от эмали неохотно, тянул за собой серую нитку старого клея, и Пётр Николаевич подцеплял её ногтем, прежде чем наклеить свежую полоску. В кухонном отсеке плотно, по-больничному, стоял ацетоновый дух маркера. Он писал крупно, печатными, чтобы читалось без очков: Ч-А-Й-Н-И-К. Подумал — и приписал ниже, помельче: «кипит, когда горит синяя».
Подписей в их двух каморках набралось уже десятка четыре. Кран — «холодная / горячая». Выключатель — «свет». Дверца шкафчика — «твои таблетки, утро и вечер». Он развесил их по всему жилью, как рыбак развешивает сети, и каждое утро проверял, не отклеилось ли, не смазалось ли, не ушло ли какое-нибудь слово вслед за тем, что оно держало. Он давно понял простую вещь: болезнь забирает не сразу и не всё разом. Она забирает по одному слову, по одному лицу, по одной дороге, и делает это тихо, без боли, так что и не заметишь, пока однажды человек не остановится посреди собственной кухни, не понимая, что за предмет держит в руках и зачем. Подписи были дамбой. Он знал, что дамбу в конце концов размоет. Но пока держал.
— Это ты написал.
Марина стояла в дверях, придерживаясь за косяк. Волосы со сна примяты с одного боку, и оттого лицо казалось моложе — таким он помнил его через всю жизнь, поперёк всех лет. Она смотрела на банку в его руках так, будто он держал что-то её, отобранное.
— Я, — сказал он. — Почерк узнаёшь?
Она наклонила голову, и губы её зашевелились, разбирая буквы поодиночке — как разбирают чужой язык, в котором вдруг находится знакомый корень.
— Чай. Ник. — Она подняла глаза, и в них мелькнуло торжество, короткое и чистое, как у ребёнка, впервые прочитавшего вывеску. — Чайник. Твой почерк. Ты пишешь «к» с хвостиком вверх. Всегда писал.
— Всегда, — согласился он.
Он не сказал, что помнит, как этот хвостик у «к» она передразнивала сорок лет назад — молодая, дерзкая, чертила его на полях его же расчётов, и он злился, а потом перестал злиться, потому что понял, что будет видеть этот передразненный хвостик всю жизнь и что это хорошо. Теперь она не помнила, что дразнила. Помнил он. Так у них было теперь во всём: на двоих оставалась одна память, и носить её приходилось ему одному.
— Зачем ты подписываешь чайник, Петя?
Торжество погасло так же быстро, и на его место наплыла тень: она чувствовала, что вопрос неправильный, что за ним прячут что-то, чего ей не говорят. Он знал это выражение наизусть, как знают собственный пульс: она стояла сейчас на самой кромке понимания, и заглянуть за край ей было страшнее, чем ему.