Глава первая. Осколки и слон
Квартира № 49 располагалась под самой крышей высокого дома, и была она, скорее, не квартирой, а камерой-обскура, устроенной для ловли одного-единственного луча. Хозяин её, Кирилл Алмазов, этого луча, впрочем, не ловил, а пригвозждал к рабочему столу мощной лампой-молнией, чей слепящий глаз выхватывал из полумрака лишь квадратный аршин пространства. Всё остальное – стеллажи до потолка, груды ящиков, тени в углах – тонуло в благородной, густой тьме, какой бывают покрыты старые картины в забытых запасниках. Тишина стояла звенящая, как в ухе после выстрела, но наполненная тихими голосами материалов: едва слышным поскрипыванием дерева, стеклянным перезвоном случайно соприкоснувшихся склянок, шуршанием, похожим на шёпот, который исходил от папок с пожелтевшей бумагой.
Сам Алмазов в этот час, приближавшийся к вечеру, хотя в камере-обскура времени не существовало, пребывал в состоянии чёрной, кислой досады. Причина досады, разбитая на дюжину с лишним фрагментов, покоилась перед ним на чёрном сукне. Фарфор. Русский, конца XIX века, тончайшего, так называемого «яичного» черепка. По обломкам изгиба угадывалась чашка, некогда изящная и легкомысленная. Роспись – гирлянды незабудок лазурных и лиловых тонов, от которых даже сейчас, сквозь паутину роковых трещин, веяло не столько нежностью, сколько глуповатой, наивной верой в незыблемость красоты.
«И непременно, голубчик, к пятничному дню, – мысленно передразнил Кирилл тонкий, дребезжащий голосок клиентки. – Внучке моей, Алисе. Она у нас, знаете, современная, геолог, камни любит больше, чем людей. В сантиментах не замечена. Но я хочу, чтобы память… Память!»
«Память! – яростно подумал Алмазов, с ненавистью разглядывая осколок с частью злополучного цветка. – Все они приходят сюда за памятью. Заткнуть дыру в прошлом залатанным настоящим». Он был не реставратор в высоком смысле, а, прости господи, подпольный врач-косметолог для покойников истории. Ему платили не за воскрешение духа, а за стыдливое прикрытие гроба свежими цветами.
Он взял пинцетом, длинным и холодным, крупный фрагмент – донышко. Перевернул. И тут сердце его, орган, который он давно считал атрофированным и бесполезным бездельником, сделало в груди ощутимый такой, полновесный толчок. На матовой, медового оттенка поверхности четко отпечаталось фабричное клеймо: синий слон, замкнутый в синий же круг. Знакомо. До мурашек, до тошноты знакомо. Глаза отказались верить, но пальцы уже понимали – шершавость глазури, лёгкую неровность контура… Память, эта предательница, услужливо выхватила из тьмы иной образ: полутемный подвал, гончарный круг, скрипящий как нечистая совесть, и такая же синяя тварь (слон, да, слон!) на дне корявой, кривобокой чашки, первой в его жизни. Чашки, которую он, семилетний Кирька, вылепил, высушил и обжёг в мастерской приюта «Добрый гончар». Вздор! Сентиментальная чепуха, всплывающая от усталости. Совпадение, одно из тех миллионов, что сыплются на голову, как пыль.