Глава 1 . Тетрадь в красных исправлениях
Я не сразу поняла, что проснулась.
Просто лежала, уставившись в потолок, и слушала, как за стеной происходит что-то привычное и неприятное — как зубная боль, которая уже не острая, но никуда не делась. Голоса с кухни не прорывались словами, только интонациями: мамин — ровный, отшлифованный, как камень в реке, папин — чуть выше нужного, с этим характерным подъёмом в конце фраз, будто он всё время начинает оправдываться и не заканчивает.
Я повернулась на бок.
Семь двенадцать. За окном Челябинск уже ехал куда-то, гудел, кашлял выхлопными газами. На подоконнике стояла кружка, которую я вчера забыла унести, — чай там засох до коричневатого кольца на дне.
Вставать не хотелось. Вставать вообще никогда не хотелось с тех пор, как не стало понятно, зачем именно это утро лучше предыдущего.
Но я встала.
Рюкзак нашёлся под стулом, частично открытый, с торчащим учебником по праву. Я начала собираться методично, как всегда — тетрадь по истории, ручки, пенал, зарядка для телефона. Потом полезла за тетрадью по математике.
Она лежала на самом дне, под сменной футболкой, которую я там почему-то хранила. Я её вытащила и сразу пожалела.
Красного было много. Не «много» в смысле несколько пометок — а в смысле, что преподаватель, кажется, работал красной ручкой с каким-то остервенением, будто лично обиделся на мои интегралы. Галочки, стрелки, подчёркивания, и в углу последней страницы — большая аккуратная двойка в кружочке, как маленькое красное солнце над горизонтом моего позора.
Я смотрела на неё секунды три.
Потом убрала тетрадь обратно на самое дно, под футболку, застегнула рюкзак и поставила его к двери. Что не видишь — того нет. Это не работает, я знаю. Но утром, в семь двенадцать, с кухни доносятся мамины интонации — и выбирать не приходится.
Я взяла рюкзак и пошла через коридор.
Кухня открылась сразу вся: небольшая, с вечно чуть скрипящей форточкой и холодильником, который иногда гудел так, будто думал о чём-то своём. Мама сидела за столом. Перед ней лежала стопка распечаток — я успела разглядеть таблицы с цифрами, что-то связанное со счётом за электричество или, может, с кредитом, я в этом не разбиралась и не особо хотела. Она листала страницы очень аккуратно, очень тихо, не поднимая глаз.
Папа стоял у окна.
Спиной ко мне, лицом к серому челябинскому утру. В руке — кисть. Не альбом, не холст, просто кисть, как будто он вышел из мастерской на секунду и застрял тут. На кисти была охра, уже подсыхающая по краям щетины.
Они оба молчали.
Это молчание было отдельным существом в комнате — оно занимало место между холодильником и окном, между мамиными распечатками и папиной кистью, и дышало. Громче, чем любые слова. Я уже научилась не пытаться его заполнить — раньше пробовала, говорила что-нибудь нейтральное, спрашивала про погоду или «вы ели?», и это только хуже делало, потому что они оба смотрели на меня так, будто я случайно вошла не в ту дверь.