Великое чудо нашей современности — поезд, мчащийся по рельсам, уносил меня вдаль от родного дома. Совсем недавно я узнала о том, что обладаю даром.
Стук колес отбивал навязчивый ритм, похожий на учащенное сердцебиение. Тук-тук-тук. Каждый удар отдавался в висках, напоминая о том, что пути назад нет. За окном мелькали размытые пейзажи: сначала знакомые березовые рощи, где мы с отцом собирали грибы, потом бескрайние поля, уходящие в серую дымку, и наконец — темные силуэты фабричных труб, плюющихся черным дымом в низкое небо. Мир менялся прямо на моих глазах, становясь чужим, механическим, холодным. Но холоднее всего было внутри меня.
Я плотнее укуталась в шерстяной платок, хотя в купе было натоплено жарко. Печь гудела, распространяя запах угля и раскаленного металла. Напротив меня, на бархатном диване, лежал старый кожаный саквояж. Внутри него, завернутый в мягкую ткань, лежал мой единственный подарок от матери — серебряный оберег. И письмо. Печатное, на плотной бумаге с гербом, который я не могла понять до конца: переплетенные линии, будто лабиринт, в центре которого горел глаз.
«Академия Эфирных Искусств», — гласила надпись. Звучало красиво, почти сказочно. Но я-то знала цену этим сказкам.
Я закрыла глаза, и перед внутренним взором снова всплыло то самое утро. Три недели назад. Я стояла на кухне, помогая матери месить тесто. Мы говорили о пустяках: о погоде, о предстоящей ярмарке, о том, что отец обещал починить крыльцо. Я рассердилась на муху, которая назойливо жужжала над самым ухом, не давая сосредоточиться. Вспышка раздражения была мгновенной, как укол иглы. Я просто хотела, чтобы она замолчала. Чтобы исчезла.
И она исчезла. Не улетела. Не упала. Она просто растворилась в воздухе, оставив после себя легкий запах озона.
Тишина на кухне стала звенящей. Мать замерла, ее руки, покрытые белой мукой, повисли в воздухе. Она смотрела на меня не с гордостью и не с любовью. В ее глазах плескался первобытный ужас. Тот самый ужас, с которым крестьяне смотрят на волка, забредшего в овчарню.
— Что ты сделала? — прошептала она, и голос ее дрожал.
— Я... я не хотела, — ответила я, и мои собственные руки затряслись. — Оно само...
С того дня в доме воцарилась тишина, хуже любой бури. Отец избегал смотреть на меня. Соседи шептались у колодца. Слухи в нашей губернии распространялись быстрее пожара. «Ведьма», «одержимая», «проклятая». Я стала изгоем в собственном доме, в собственной комнате, за собственным столом.
И тогда отец принес это письмо. Он нашел человека в городе, старого знакомого, который знал, куда отправляют таких, как я.