Последние слова молитвы отца Клемента медленно раскатились под высокими сводами храма, тяжёлые и глубокие, точно далёкий гул кузнечного молота в недрах горы. Камень отзывался им едва ощутимой дрожью; она проходила по плитам пола, поднималась через подошвы сапог к костям и долго звенела где-то в груди. Голос настоятеля, сухой, лишённый всякой мягкости, казалось, вытеснял из храма остатки воздуха, оставляя лишь терпкий запах воска, холод сырого камня и старую пыль, въевшуюся в стены за многие поколения молитв.
— …Да пребудут с вами Трое. Плоть ваша — крепость, в коей дух обитает. Разум ваш — свет, что плоть направляет. Дух ваш — есть ключ, он разум хранит. Трое — есть жизнь, и да не уклонится человек от пути их.
Эхо долго не желало умирать под сводами. Оно таилось в тёмных нишах, пряталось меж колонн и возвращалось приглушённым рокотом, будто сам храм продолжал повторять слова настоятеля уже без участия человеческого голоса.
Потом наступила тишина. Не полная — храм никогда не бывал по-настоящему безмолвен. Где-то шаркнула подошва, тихо кашлянул старик в дальнем ряду, треснул фитиль свечи. Монеты одна за другой падали в деревянные кружки для подношений, и каждый этот звон разносился особенно ясно, словно в тишине ему становилось тесно.
Тирион привычным движением склонил голову и двинулся вдоль рядов прихожан.
Шероховатое дерево кружки тёрлось о ладонь. От каменных плит тянуло таким холодом, что он пробирался сквозь плотную подошву обуви. Пахло мокрой шерстью, дымом очагов и людьми, пришедшими с утреннего мороза.
«Плоть… Разум… Дух…»
Слова молитвы ещё звучали в памяти, но сегодня почему-то не желали складываться в привычное единство. Тирион смотрел на людей перед собой и видел не триединую гармонию, о которой бесконечно говорили в проповедях, а усталые лица и руки, изъеденные тяжёлой жизнью.
Вот кузнец, у которого кожа на пальцах почернела от въевшейся копоти и полопалась у ногтей. Вот женщина с ребёнком на руках, державшая его так крепко, будто мир каждое мгновение пытался вырвать дитя из её объятий. Вот старуха, которую сгибала к земле не только старость, но и сама привычка к поклону.
Они опускали в кружку по три медяка — во имя Трёх, и этот неизменный счёт соблюдался так же строго, как слова молитвы.
Тирион с детства участвовал в троедании, и прежде этот обычай казался ему таким же естественным, как смена времён года или звон колоколов к службе. Но теперь, стоя среди этого медленного, неизменного порядка, он вдруг почувствовал странную тяжесть.
Каждый медяк, падавший на дно кружки, отзывался в нём неприятным ощущением, будто вместе с монетами люди отдавали нечто большее, чем часть заработка. Словно платили за право никогда не задавать вопросов о том, что лежит за пределами привычной жизни.