На истоке жестокого века шестнадцатого, – впрочем, возможно, уже начинался кровавый семнадцатый, – погожим летним днем собирая землянику в бору пана Щенсного, крестьянка означенного пана, семнадцатилетняя Настя Мандрыка, услышала тихий стон. Недолго поискав, обрела Настя под корявым столетним дубом, в гуще крапивы, израненного молодого казака.
Сперва хотела она закричать во всю глотку и броситься в село за подмогой, но ладонью рот себе зажала, сообразив, что после недавних боёв между шляхетским войском и бунтарями из числа реестровых[1] – раненый казак случайно в лесу не возьмётся. Дознавшись про Настину находку, мог пан Щенсный своею волей посадить парня на кол либо отправить в город, к судьям немилостивым. Поэтому девушка стала молча рассматривать беднягу, прикидывая, как бы ему помочь.
Видимо, казак немало прополз от того места, где принял раны. Трава была примята полосою, словно по ней куль тащили, и часто закапана кровью. Боль и жара измучили раненого, губы его спеклись, лицо скрывала маска из пыли, замешанной на поту. Увидела зоркая Настя и то, что изодранный синий жупан казака сшит из дорогого сукна, персидская сабля осыпана ясными каменьями, а зеленого сафьяна сапоги не стыдно бы и магнату надеть в праздник…
Взвалить парня на плечи не удалось; волочить, взяв под мышки, было тяжело и неловко. Поразмыслив немного, Настя лишь дотянула его до ближайших кустов лесного ореха, где и спрятала. А тогда уже со всех ног пустилась домой, за отцом.
Вдовый Степан Мандрыка, на редкость подвижный и дюжий для своих шестидесяти пяти (Настя была младшая, два сына сгинули в крымском полоне), без лишних слов запряг Гнедка и поехал за раненым. На телеге, под соломою, обессилевший казак был тайно привезен в Степанову хату…
Вечерело. Завесив окна, при свете лучины Мандрыка, слывший ведуном и лекарем, раздел раненого догола. Настя было отвернулась, но отец заставил смотреть и помогать:
– Учись! Я помру, тебе людей пользовать.
Поджарое бледно-смуглое тело казака было перекрещено по груди и плечу двумя порубами, кровь толчками выплёскивалась из них. Степан бормотал, склоняясь над ужасными ранами и поводя рукою: