Великий Новгород. Юрьевский Монастырь.
Ровно в четыре пятнадцать утра, когда солнце ещё даже не показалось из-за горизонта, дверь в скудно обставленную келью приоткрылась, и в неё проскользнул молодой послушник. К этому времени Инок Сильвестр был уже облачён в свой неизменный тёмно-серый балахон и заканчивал утреннюю молитву, стоя в центре комнаты, сложив ладони и закрыв глаза. Слов, как обычно, не было слышно, но можно было, при желании или необходимости, прочесть их по губам. Некоторые прихожане совершенно искренне считали Инока святым, но даже святые предпочитали проговаривать слова молитвы вслух, чтобы Всевышний лучше их слышал. Возможно, это была просто давняя, ещё из детства, привычка Сильвестра. Так или иначе, если бы не это едва заметное движение губ, в предрассветные часы Инока можно было бы принять за статую. Чёткие, словно вырезанные из гранита, черты лица, греческий нос (хотя как раз греческой крови в Иноке не было ни грамма), густые, с проседью, брови над спокойными серо-зелёными глазами, может быть, немного усталыми, но не утратившими выражения живого интереса к окружающему миру. Чёрные волнистые волосы, до плеч, как и пышная, окладистая борода, также были щедро присыпаны серебром. Телосложение, под балахоном, было трудноопределимо, но, в целом, к любому показателю можно было приставить слово «средний». Несмотря на своё положение в обществе и пронзительный взгляд, угрожающе, словно служитель недоброй памяти испанской инквизиции, Инок не выглядел. В его взгляде, кроме арктического спокойствия, плескалось море понимания. Этому человеку хотелось рассказать… всё. С ним хотелось поделиться тем, чего никому другому понять было не дано. Сильвестру верили, и он никогда – никогда! – не подводил. Далеко не святой, на самом деле, но, в сущности, вполне мог бы им быть. Сам Инок лишь едва заметно кривился, когда ближние заводили об этом разговор. Он считал, что в наше время к лику святых причисляют кого попало, и пополнять их число не желал, хотя порой и сомневался, не гордыня ли в нём говорит.