В Доме было ужасно холодно. Временами мне казалось, что я не прав и лучше было бы сказать – зябко и сыро, – но ознобу, сотрясавшему мое тело, все эти словесные кружева казались глупыми и смешными. И, главное, не меняющими сути.
Изредка я протягивал руки к витому подсвечнику, к его бронзовым, позеленевшим от времени розеткам, где покорно истекали черным воском три толстых свечи, и их пламя послушно согревало мои пальцы, подрагивая и колеблясь в выборе собственного цвета – от охры до кармина.
Странный тюльпан, напоминавший залитый свежей кровью пергамент, склонился ко мне из вазы и попытался прочесть написанное. Я прикрыл слова ладонью, улыбнулся и пощекотал любопытный цветок кончиком пера. Он обиженно качнулся на упругом стебле и сомкнул лепестки. Тюльпан мерз, как и я. Он был уже очень старый, этот преступно-багровый тюльпан, ему скоро придется умереть, засыпав сморщенными крылышками неведомых бабочек мой стол, и я ничего не мог изменить в реальности срезанной жизни. Реальность – это вообще не моя стихия…
Я встал и вышел из комнаты. Почти от самого порога начиналась лестница – сегодня она была узкая и деревянная, – и я спустился по ней в нижний зал, слегка касаясь перил и поглаживая приятную на ощупь матовую полировку.
Внизу горел камин, и отблески огня метались по оружию, развешанному на массивных, потемневших от времени стенах. Я подошел к креслу с затейливо выгнутыми подлокотниками и принялся разглядывать секиру, висевшую над ним. Лезвие было тонким, непривычно-декоративной формы, но древко охватывали металлические кольца с гравировкой. Вчера вечером здесь висел ковер. Большой такой ковер в темно-зеленых тонах, и в самом центре орнамента чуть покачивалась кривая сабля в золоченых ножнах. Я отчетливо помнил их – ковер и саблю, – потому что никак не мог понять тайну гармонии прямых углов ковра и дуги клинка, и все стоял, смотрел…