**Жара. Рижское шоссе.**
Солнце висело над асфальтом белым раскаленным шаром, плавя края реальности. Воздух дрожал, струился маревом, превращая даль в жидкое, колеблющееся зеркало. Запах гудрона, пыли и выхлопов стоял неподвижной, удушающей пеленой. Виктор Цой, прислонившись к теплому боку своей «восьмерки», пнул спущенное колесо. Тупо, без надежды. Резина бессильно шлепнулась о размякшее покрытие. «На рыбалку… ага, щас», – пронеслось в голове горькой, ироничной строкой. Вместо удочек – проклятый домкрат, тяжелый и неуклюжий, в багажнике. Вместо прохладной речной глади – пыль, прилипающая к потной шее, и пекло, от которого плавились мысли. Тупик. Географический и жизненный. Машина – немой укор, трасса – раскаленная сковорода, а он – муха, прилипшая к этой сковороде.
Рев старого «Икаруса», несущегося с дикой скоростью, внезапно разрезал тягучую тишину полудня. Звук нарастал, превращаясь в оглушительный рев, а затем так же резко сменился визгом тормозов, скрежетом металла по асфальту. Пыльное облако накрыло обочину. Из него, как призрак, вынырнула старая, видавшая виды «Волга» цвета мокрого асфальта. Из водительской двери вылез мужчина. Костюм – когда-то дорогой, а ныне мятый, будто в нем неделю не снимаясь, спали на вокзале. Лицо – землистое, с глубокими тенями под глазами, будто и правда неделю без сна. Борис Ильич Краснов. Помог молча, деловито, движения резкие, но точные. Словно такие поломки – его ежедневный хлеб. Разговорились как-то само собой, стоя в тени «Волги», пока Виктор закручивал гайки.
– Актёр? – спросил Краснов вдруг, прищурившись и разглядывая Виктора, его резкие скулы, необычный разрез глаз, эту странную ауру «нездешности».
– Моро, «Игла», – коротко кивнул Виктор, вытирая ладонью пот со лба, оставляя черную полосу.
Краснов крякнул, одобрительно, узнающе. Сунул в замасленные пальцы Виктора визитку, отпечатанную на простой бумаге: «Алексей Октябринович Балабанов. Режиссер. Ленфильм. Ленинград». Питерский.
– Героя ищет, – пояснил Краснов, закуривая, дым стелился низко над землей. – Современного, да… вечного. Как твой Моро, только… или глубже, или выше. Чую, вы с ним сойдетесь. – Он сделал паузу, вглядываясь вдаль, словно видел там этого самого героя. – Питер – деревня! Найдёмся! – добавил он с внезапной уверенностью, бросив окурок под колесо и хлопнув Виктора по плечу.
**Плотвички и Тишина.**
Рыбалка-таки вышла. Позже. Уже под Питером, на каком-то забытом богом пруду, затянутом тиной и ряской, окаймленном кривыми ольхами. Три тощих плотвички на двоих – и то ладно. Но это было не главное. Главным была тишина. Настоящая, глубокая, нарушаемая лишь всплеском рыбы да стрекотом кузнечиков в траве. Вода, темная, почти черная, отражала низкое вечернее небо. Дымок от костра, где варилась уха, стелился над водой, смешиваясь с предвечерней прохладой. Он лечил. Виктор сидел на корточках у самой воды, бросал плоские камешки, наблюдая за расходящимися кругами. Глядел на отражение костра в черной глади – трепещущее, живое, но недосягаемое. Думал про Балабанова. Про это странное слово – «вечный». Его музыка с «Кино» – она про время. Про его бег, про ловушки, про попытки успеть. А кино… оно про что? Может, про время вне времени? Про то, что остается, когда секунды и минуты теряют смысл? Мысль – как та самая луна, отражающаяся в воде пруда: она есть, она видна, но протяни руку – и останутся лишь дрожащие блики на мокрой коже. Не ухватить.