Пролог
Иногда Иосифу Давыдовичу казалось, что в том, что он всё ещё живет, есть какой-то смысл, и у высшего разума, если, конечно, таковой существует, имеются на него определённые планы. А иногда он думал, что никакого смысла нет, и о нём там, наверху, попросту забыли. Потеряли его фамилию в бесконечных списках людских жизней. Или где-то закралась ошибка. Наверху ведь тоже могут ошибаться. Наверно…
Но как бы то ни было, он всё ещё был жив.
– Иосиф Давыдович, а вы ведь дольше всех живете у нас в Башне. Правда-правда, – сказала ему как-то Катюша, милая голубоглазая медсестричка, к которой он привязался больше всех.
– Так уж и дольше… – усмехнулся он тогда.
– Ну да, потому что теперь же… ну, после того, как… после Закона… – Катюша смутилась, отвела глаза, засуетилась, убирая поднос с остатками ужина.
Почему-то здесь, в больнице, не любили упоминать Закон, в разговорах эту тему обходили стороной, а если и касались, то всегда вскользь, завуалировано, старались тут же перейти на что-то другое, менее болезненное и гнетущее. Иосифу Давыдовичу это всегда казалось странным, потому что, пожалуй, нигде в Башне Закон не ощущался так остро, как в стенах этой больницы. Ведь только здесь и было последнее пристанище стариков – не всех, конечно, а тех, кому удалось уцелеть. Ему вот удалось.
Он хорошо помнил, как Аня Бергман появилась на пороге его маленькой квартиры через два месяца после введения Закона. Вошла и буквально утонула в его объятьях. Он гладил её сотрясающиеся от рыданий плечи, жёсткие чёрные волосы и слушал, как она бессвязно повторяет: «Иосиф Давыдович, миленький, вы живы. Живы. Как хорошо, что я успела». Он не стал ей тогда говорить, что она успела только чудом, и что это чудо имело вполне себе реальные имя и фамилию – Лавров Илья Семёнович, тогдашний директор школьного интерната. Это Илья Семёнович каким-то образом провёл по документам всех ушедших на пенсию учителей, как ещё работающих (а работающих Закон не касался), и потому, когда Анна наконец-то пришла, Иосиф Давыдович был всё ещё жив.
Потом, конечно, Аня узнала и про Лаврова, и про многих других, кого директору интерната удалось спасти, но в тот день она, проплакавшись у него на плече, просто велела собираться и идти с ней. И он послушно пошёл. Даже не потому что это было нужно ему. А потому что это было нужно ей.
С тех пор прошло долгих четырнадцать лет.
Каждый вечер он ложился в свою узкую койку в тесной больничной палате, лежал, подолгу не засыпая, прислушиваясь к своему старому изношенному организму, к усталому сердцу, которое гоняло по истончённым венам кровь – гоняло с каждым прожитым днём всё медленнее и медленнее, – и думал, что теперь уж всё, этот день точно последний. Но наступало утро, и он опять открывал глаза. И радость, почти детская, охватывала его – он всё ещё тут, и его сердце бьётся. И он удивлялся этому неистребимому желанию жить – жить несмотря на физическую немощь и видимое отсутствие какого-либо смысла.