Шуршание философа, бегающего по своей оси (Юна Летц) - страница 2

Размер шрифта
Интервал


Мимика радовалась с ним или успокаивала его, она подходила и окутывала мужчину своим искренним телесным объятием. Это был единственный случай из возможных, когда она выпускала из себя теплоту публично. И мужчина сжимался в её руках, и становился как тестяной шарик тоже, но она бы ни за что не отдала его птицам.

Всё бы ничего у них, кроме того, что Рошель никогда не видел снега, а ещё кроме того, что он смеялся без звука, и она долго боялась, как бы он однажды не исчез. Это часто случалось теперь, что люди исчезали – не в один момент, но постепенно, и Мимика очень боялась, потому что она никогда не сможет его больше найти, если он вдруг исчезнет.

В этой заспанной бухте исчезало многое, не только люди. Здесь исчезал сам повод становиться другим, и никто не хотел меняться в этом фрагменте мира, где океан вымешивал человеческие надежды, дезинфицировал солью, где можно было сидеть бесконечно около грандиозной воды, рассматривая не «курсы волны» – падения и взлёты, но наблюдая, как шевелится животворящая махина, кокетничает, не называя себя высшим разумом.

Этот океан…Что-то в нём странное было, как будто не вода внутри, но память о воде. И вовсе эти волны не были мокрыми, не пропитывали собой одежду и не вторгались в уши. Это была совершенно сухая вода.

– Ты видишь это? Вода не такая.

– Я никогда не видел другой. Я не могу усомниться в её подлинности.

Там долго можно было сидеть, на берегу, и они сидели. Мимике были непонятны эти пароксизмы свободы, которые у некоторых тут случались, но ей были доступны разнозаряженные мурашки и внутренняя дрожь при воспоминании о прошлом. Рошель не мог бы понять этой дрожи. У него память была закольцована на недавних событиях, на птицах, шариках и на этой примитивной сухой воде, которую и разбавить-то было нечем: настолько негодна…

– Неужели ты совсем не помнишь? – решалась она.

– Чего не помню?

– Раньше океан был другим: мокрые тела, соль и лежать на воде.

– О чём ты?

Мимике хотелось рассказать ему, хотелось знать с ним настоящее одно и то же. Но Рошеля вполне устраивала безучастная влага и дрессированные птицы, выточенная гора и рыхлый плешивый пляж. Его устраивали эти каменные народы, подверженные торпидному развитию вялости, которую принимали за самобытность. Люди были гулкие изнутри – не потому, что глубокие, но потому, что пустые: все они боялись жадно жить. И Рошель не видел смысла в том, чтобы обрушиваться на них своим протестом, и, значит, согласен был жить так, как ему предлагали – среди подделок.

– Это искусственный интерьер, – заявляла она так уверенно.