Невыносимо. Мне было просто невыносимо этой осенью. Капли, кружась, падали с неба, дождь танцевал свою заливистую мелодию – мне было плевать. Каждый человек внутри себя носит свою драму. У каждого есть над чем поплакать долгими осенними вечерами. О чем взгрустнуть. Уронить скупую мужскую слезу. Мы все носим «жало в плоти» (2Кор 12:7), с левого бока над нами всегда летает, как черная летучая мышь, бес, а справа грустно на это взирает Ангел-хранитель. За столько веков так ничего и не поменялось, мы все еще несвободны. Если каждого жителя планеты Земля одновременно освободить от бесов, которые поработили его, то звон цепей стоял бы еще полгода. Полгода, не меньше. И мы делаем вид, что у нас все отлично. Бегаем, суетимся. Ругаемся с шефом и коллегами, отстаивая свою «свободу». В то время как наша душа сидит связанная по рукам и ногам, в кандалах, с кляпом во рту, с приставленным бесами ножом к горлу. Мы безвольны, апатичны, ленивы. Сложно быть «живчиком» на батарейках, когда ваша душа лежит в цепях. Отсутствие силы воли – тоже показатель. Это означает, что кто-то выпил вашу волюшку то, да через трубочку, как коктейль. Нельзя думать, что это навсегда. Что вы никогда не освободитесь. Не отчаивайтесь. Уныние на руку врагу – так не унывайте. Держитесь, держитесь изо всех сил, даже если на вас падает бетонная стена – держитесь. Открепляйте цепи по одному звену. Не надо все вместе, можно не выдержать, да и внимания много привлечете. Из тюрьмы делают подкоп не один день, наберитесь терпения. Ваша жизнь – в ваших руках. Не надо отдавать бразды правления незнамо кому. Важно, чтобы душа принадлежала Богу. И тогда все сложится. Готовьте побег медленно, а сбегайте быстро. Раскрепляйте звенья, рвите цепи, бегите на свободу – только вы можете это сделать! Ваша судьба – в ваших руках. Вы – тот, кто за рулем, а не пассажир. Так думал я, выкапывая свеклу. Жизнь прекрасна и удивительна: с утра ты в деловом костюмчике с хипстерским стаканом кофе наперевес мчишься в стеклянный офисный парадайс, этакий «Волк с Уолл-стрит»(с), готовый порвать всех и вся, и тем же вечером ты, в дырявых подштаниках, советских резиновых сапогах и телогрейке, которая вживую видела Сталина, выкапываешь свеклу. Пот течет ручьями, заливая твои дорогие духи, ты воняешь как старый козел навозом; ревматизм, чтоб его, или какая неведомая хворь скрючивает твое молодое тело, но ты пашешь, пашешь как новенький трактор, потому что раз мама сказала «надо», значит надо. Мои вопли о том, что дача для отдыха, что здесь нужно лежать на шезлонге все лето, попивая коктейль через трубочку и изредка устраивать променад до озера, где так же чинно можно рассекать чистейшую воду, распугивая своим «дельфинчиком» местных уток, не принимались в расчет. Я мог надорвать себе горло, доказывая это, но мои предки упорно сажали здесь картошку, морковь и свеклу. Родители, пережившие девяностые – это сила. Они никому не верили. Ни одна партия или правительство со времен СССР не вызывали у них доверия. Они верили только в свои мозолистые руки и в землю, которая в те страшные годы выкормила всю нашу семью – маму, папу, дедушку, бабушку, меня и мою сестренку. Папин завод накрылся медным тазом, как сейчас модно, он «объявил банкротство», а тогда говорили просто: «приказал долго жить». Кто-то крупно нагрел руки на этом на всем, а мой папа еще месяца три по инерции туда ходил, хотя ему уже не платили ни гроша. Просто никак не мог поверить, что это случилось. Жизнь рухнула в одночасье. Мать получала какие-то гроши, с большой задержкой, на своей дурацкой работе. Моя принципиальная, честная мама, никогда ни одной копейки не укравшая, говорила, что просто физически не может смотреть на людей, которые несут хлеб по улице. Ей просто больно смотреть на это, зная, что ее дети сидят дома голодные и куска хлеба наша семья не видела полгода. И многие идут вечером с этими сумками, из которых торчат батоны. И запах стоит. Хлеба. Запах хлеба. И батоны эти…Их видно. Они выглядывают из всех сумок и пакетов этих счастливых людей. И она не может никак взять в толк, откуда эти люди берут деньги, чтобы купить эти замечательные батоны? Ведь в нашей семье денег не было уже месяцев семь. И она внезапно поняла, что еще чуть-чуть и она легко сможет наброситься на этих людей на улице и отобрать эти батоны и вцепиться в нежное горячее тесто и рвать его зубами, и есть, есть, прямо на месте, и пусть ее арестуют, арестуют, но она так больше не может… К счастью, до этого не дошло. Какая-то сердобольная соседка принесла нам кусок маргарина. Невкусный, страшный. До перестройки мы бы на него и не посмотрели. Но мама где-то обменяла свою любимую кашемировую кофту с бусинками на ржаную муку. И она смогла печь нам из этого богатства лепешки каждое утро. И мы как-то продержались месяц. А потом папа что-то где-то подкалымил. Маме выдали какие-то копейки на работе. И огород. Пошла картошка, свекла, морковь. И мы продержались до следующего лета. А потом еще посадили картошку. И опять продержались. И еще год. А потом как-то все наладилось. Мы не умерли. Хотя на это, наверное, рассчитывали те, кто придумал ваучеры. Мы не умерли, хотя, скорее всего, этого хотели те, кто затеял перестройку. Мы не умерли, хотя всё, чем страна была богата, чем наш народ был богат – фабрики, заводы, природные ископаемые – разворовали, или, как тогда говорили, «приватизировали» так быстро, что мы и глазом не успели моргнуть. Но мы не умерли. Мы не сдались. Мы не впали в панику. Мы понимали, что любая паника опасна лишним расходом энергии, а он чреват в таких обстоятельствах смертью. Мы как-то молча сцепили зубы и прошли через всё это. Мы всей семьей выжили в те годы. Поэтому сейчас я, успешный бизнесмен, молча выкапывал свеклу. Я мог бы нанять любых дачных мужиков, да даже за бутылку, чтобы они это сделали вместо меня. Мог бы сейчас сидеть чистеньким в ресторане, покуривая сигару и попивая виски, как делают все молодые бизнесмены, пока еще живы в нашей стране. Но я заткнулся, я сказал свой гордыне: «Иди прочь»,– и я пахал, как последний батрак, потому что я обязан был тем, что выжил в 90е – моим родителям, их мозолистым рукам, и этой картошке, этой моркови, этой свекле.